Что такое портной кажется даже странно
Г.П.Латышева Москва и Московский край в прошлом
МАСТЕРА ПОРТНЫЕ И САПОЖНЫЕ
Особенно высоко было развито портновское ремесло в Москве. Искусство ее мастеров славилось далеко за пределами Московского края. Об этом мы узнаем, например, из Новгородской кабальной книги 1596 года. Новгородец Гаврила Третьяков сын Путилов закабалил в этом году за три рубля Кирилку, сына новгородского гончара Офромея. В кабальной записи сказано, что «Кирилко. жил на Москве и учился портного мастерства у портного мастера у Филиппа у Дементьева и от него сбежал. А Таврило Путилов сказал: взял его на дороге, верст за сорок от Москвы к Чашникову едучи, а у мастера де его у Филипка знал же. А ростом Кирилко невелик, молод, лет в двенадцать, волосом бел, очи темносеры«.
Конечно, не всем по карману было пользоваться услугами портных. Несложную одежду старались шить дома. «Лиха беда кафтан нажить, а рубаху и дома сошьют«,- говорится в пословице.
Рубаху-то можно было сшить дома, а вот с обувью было сложнее, по крайней мере в городе. В деревнях лапти все плели себе сами, но в городе их почти не носили. По крайней мере при раскопках в Москве их найдено лишь несколько штук. Лапти эти сплетены или просто из лыка способом так называемого косого плетения, или дополнительно укреплены вплетенными в них кожаными ремнями. «Спутан из лычка, да набит ремешком«,-говорили о таких лаптях. Носили их с холщовыми онучами. Подавляющее большинство горожан носило кожаную обувь. Ее изготовление требовало определенного профессионального мастерства, тем более, что первоначально сапожники сами занимались и выделкой кож.
Поэтому у городских сапожников не было недостатка в заказах. Обувь не могли носить очень долго без починки, ее нельзя было столько раз перекраивать и перешивать, как одежду. В крайнем случае из переда изношенного сапога выкраивали маленькие подошвы или верха для детской обуви. Приходилось сравнительно часто покупать новую обувь, а старую, негодную просто выбрасывали. Кожа довольно хорошо сохраняется в земле, и археологам известно уже множество образцов обуви, относящейся ко всем векам существования Москвы.
Простейшей кожаной обувью издревле были мягкие туфли, которые позднее называли «поршни». Их делали из целого прямоугольного куска кожи, собирали его по краю на кожаный ремешок и стягивали вокруг ноги. Получалась просторная туфля. Такой поршень XV века, украшенный спереди кожаной бахромой, был найден при раскопках в Зарядье.
Наконец, в XVI-XVII веках, как уже говорилось, наряду с сапогами на низком каблуке стали шить сапожки и на очень высоких каблуках.
Десять пуговиц «Шинели»
О повести «Шинель» обычно любой человек, закончивший среднюю школу, знает все. Во-первых, это повесть о «маленьком человеке» (спойлер номер один: нет!). Во-вторых, Достоевский сказал, что «все мы вышли из гоголевской «Шинели» (спойлер номер два: как убедительно доказал А.А. Долинин, никогда Достоевский ничего подобного не говорил). В действительности, «Шинель» — одно из самых сложных и загадочных произведений русской литературы, и сегодня мы представляем вам десять ее «пуговиц» — тех мест, которые позволят нам приоткрыть тайны гоголевской повести.
Пуговицы шинели
Почему Акакия Акакиевича назвали именно так?
Разумеется, каждый писатель придумывает своим героям имена. Вот только процесс этого выбора обычно скрыт от читателя – и нам приходится мириться с тем, что Евгения Онегина или Григория Александровича Печорина зовут именно так. У Гоголя ситуация сложнее: он делает читателя непосредственным свидетелем имянаречения.
«Родильнице предоставили на выбор любое из трех, какое она хочет выбрать: Моккия, Соссия, или назвать ребенка во имя мученика Хоздазата. «Нет, — подумала покойница, — имена-то все такие». Чтобы угодить ей, развернули календарь в другом месте; вышли опять три имени: Трифилий, Дула и Варахасий. «Вот это наказание, — проговорила старуха, — какие всё имена; я, право, никогда и не слыхивала таких. Пусть бы еще Варадат или Варух, а то Трифилий и Варахасий». Еще переворотили страницу — вышли: Павсикахий и Вахтисий. «Ну, уж я вижу, — сказала старуха, — что, видно, его такая судьба. Уже если так, пусть лучше будет он называться, как и отец его. Отец был Акакий, так пусть и сын будет Акакий».
Исследователи давно обратили внимание на то, что Башмачкина крестят при странных обстоятельствах – дома, а не в церкви, против ночи, а не днем, мать его старуха, а отец покойник. Но имя ему выбирают, как и полагалось, по святцам. Все имена, предлагаемые на выбор, действительно есть в святцах, но вот выпасть вместе они никак не могли: день памяти святого Мокия – 24 мая, Соссия – 4 мая, мученика Хоздазата – 30 апреля. Во второй раз выпадают имена Трифилий, Дула и Варахасий, дни памяти которых приходятся 13 июня, 15 июня и 10 апреля. В третий же раз были предложены имена Павсикахий и Вахтисий – 26 мая и 18 мая. Гоголь пишет, что Акакий Акакиевич родился 23 марта – все предлагаемые в святцах имена приходятся на последующие три месяца, но все же не на ближайшие к его рождению дни.
Важна и семантика этих имен. Большая их часть в переводе с греческого связана с сакральными, религиозными смыслами. Правда, Мокий в переводе с греческого означает «насмешник» (вспомните Мокия Парменыча из «Бесприданницы» Островского), зато остальные – сплошная благость и умиление. Соссий – «здоровый и невредимый», Хоздазат – «дар Божий», Трифилий – «трилистник», Дула – «прислужник, раб Божий», Павсикахий – «тот, кто прекращает зло», Вахтисий – счастливый. Все прекрасно, кроме одного – по-русски эти имена уж очень неблагозвучны. Как, впрочем, и Акакий Акакиевич. В переводе с греческого Акакий означает «незлобивый», дублетное отчество усиливает значение имени. Вспомним и святого Акакия Синайского, который девять лет терпел побои от своего настоятеля и – по легенде – и после смерти не оставил своего послушания (правда, Акакий Акакиевич после смерти будет срывать шинели, но об этом дальше).
Акакий Синайский, фреска церкви Спаса на Ковалеве в Новгороде Великом, 1380 год
Бедный чиновник или монах-переписчик?
Важнейшая черта Акакия Акакиевича Башмачкина – его подчеркнутый аскетизм. Герой равнодушен к еде («Приходя домой, он садился сей же час за стол, хлебал наскоро свои щи и ел кусок говядины с луком, вовсе не замечая их вкуса, ел все это с мухами и со всем тем, что ни посылал Бог на ту пору»), одежде (старую его шинель другие чиновники называют капотом, хотя капот – одежда, в отличие от халата, женская), к женщинам (те же чиновники дразнят его старухою, семидесятилетней хозяйкой квартиры, и спрашивают, когда будет их свадьба). В департаменте начальники обходятся с ним «как-то холодно-деспотически», сослуживцы над ним глумятся: сыплют «на голову ему бумажки, называя это снегом», однако Акакий Акакиевич кротко терпит «канцелярское остроумие» и только когда насмешки становятся невыносимыми, отвечает: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?». И в этих «преклоняющих на жалость» словах слышится иной их смысл: «Я брат твой». К службе своей он подходит не просто с усердием, но с любовью. Он не предаётся никакому развлечению, его ничто не может отвлечь от переписывания бумаг – «в переписывании ему виделась цель», приходя домой, он принимался тут же за работу. В нём заметны черты юродства – пренебрежение, своим внешним видом, окружающим миром: он не всегда может различить, где находится – в середине строки или в середине улицы. В переписываемых им документах он не может изменить ни одного слова, как будто бы это не бессмысленные канцелярские бумаги, а сакральные тексты. К каждой букве он относится с тем благоговением, которое позволяет увидеть в нем не бедного титулярного советника, а средневекового монаха-переписчика, полностью погруженного в переписываемые им тексты:
Ролан Быков в роли Башмачкина в фильме А. Баталова «Шинель» (1959 год)
Почему мороз назван в «Шинели» врагом?
Несмотря на крайнюю бедность и унизительность своего положения, Акакий Акакиевич в начале повести пребывает в состоянии душевного спокойствия и безмятежности – даже спать он ложится со счастливой улыбкой на лице и мыслью о том, «что-то Бог пошлет переписывать завтра?». Мирную жизнь человека «с четырьмястами рублями жалованья» разрушает северный мороз, который назван в повести «врагом»:
«Есть в Петербурге сильный враг всех, получающих четыреста рублей в год жалованья или около того. Враг этот не кто другой, как наш северный мороз, хотя, впрочем, и говорят, что он очень здоров. В девятом часу утра, именно в тот час, когда улицы покрываются идущими в департамент, начинает он давать такие сильные и колючие щелчки без разбору по всем носам, что бедные чиновники решительно не знают, куда девать их. В это время, когда даже у занимающих высшие должности болит от морозу лоб и слезы выступают в глазах, бедные титулярные советники иногда бывают беззащитны».
Петербургский мороз сыграет роковую роль в судьбе Акакия Акакиевича – он подтолкнет его к мысли о том, что нужно заштопать старую шинель, а это, в свою очередь, обернется шитьем новой. Жертвой того же мороз Акакий Акакиевич станет и полгода спустя, когда, будучи распеченным чужим значительным лицом, он схватит смертельную простуду. Но отметим еще одну деталь: «врагом» в средневековых житиях обычно называют дьявола, цель которого – сбить человека с праведного пути.
Мультипликатор Юрий Норштейн. Вариант эскиза к сцене чаепития, 1997 год
Сколько времени длится зима в «Шинели»?
Внимательного читателя гоголевской повести не может не смутить одна деталь: кажется, как будто бы зима в ней длится целую вечность. А можем ли мы установить, сколько времени она длится на самом деле?
«Он шел по вьюге, свистевшей в улицах, разинув рот, сбиваясь с тротуаров; ветер, по петербургскому обычаю, дул на него со всех четырех сторон, из всех переулков. Вмиг надуло ему в горло жабу, и добрался он домой, не в силах сказать ни одного слова; весь распух и лег в постель».
Борис Кустодиев. Акакий Акакиевич возвращается с вечера. 1905
Кто такой портной Петрович?
«Дверь была отворена, потому что хозяйка, готовя какую-то рыбу, напустила столько дыму в кухне, что нельзя было видеть даже и самых тараканов. Акакий Акакиевич прошел через кухню, не замеченный даже самою хозяйкой, и вступил наконец в комнату, где увидел Петровича, сидевшего на широком деревянном некрашеном столе и подвернувшего под себя ноги, как турецкий паша. Ноги, по обычаю портных, сидящих за работою, были нагишом. И прежде всего бросился в глаза большой палец, очень известный Акакию Акакиевичу, с каким-то изуродованным ногтем, толстым и крепким, как у черепахи череп».
Юрий Игнатьев. Акакий Акакиевич у портного.
Что изображено на крышке табакерки у портного Петровича?
Табакерка Петровича не только становится моделью гоголевского Петербурга, но и сложным образом предсказывает будущее Акакия Акакиевича: сам он, обретя шинель, в какой-то мере утратит лицо (по крайней мере, забудет о своей любви к переписыванью). Да и «значительное лицо», встреча с которым еще предстоит, в какой-то мере напоминает того самого безликого генерала. Кроме того, табакерка тоже по-своему подчеркивает инфернальные черты в облике Петровича (вспомним пословицу «выскочил, как черт из табакерки»).
«При слове «новую» у Акакия Акакиевича затуманило в глазах, и все, что ни было в комнате, так и пошло пред ним путаться. Он видел ясно одного только генерала с заклеенным бумажкой лицом, находившегося на крышке Петровичевой табакерки».
Табакерка с изображением М.И. Кутузова. Фирма «Кейбель», начало 1840-х годов.
Чем отличается кошка от куницы?
После полугода «небольшого голодания» Акакий Акакиевич идет вместе с портным Петровичем выбирать сукно, подкладку и воротник для будущей шинели. Интереснее всего выбор воротника:
«Куницы не купили, потому что была, точно, дорога; а вместо ее выбрали кошку, лучшую, какая только нашлась в лавке, кошку, которую издали можно было всегда принять за куницу».
Обратим внимание на эту сложную градацию: между просто кошкой (мы горячо сочувствуем любителям котиков, но бессильны исправить гоголевский текст!) и просто куницей существует еще и промежуточная стадия – «кошка, которую издали можно было всегда принять за куницу». И дело здесь не только в том, что Акакий Акакиевич несколько подслеповат, а скорее в том, что именно в этот момент он начинает смотреть на себя чужими глазами, оценивать себя со стороны. Уже после обретения новой шинели он неожиданно поймет: «В самом деле, две выгоды – одна выгода, что тепло, другая – что хорошо». Под словом хорошо, очевидно, подразумевается новый социальный статус – хотя Акакий Акакиевич остается прежним титулярным советником, его начинают видеть и даже по-своему уважать сослуживцы. Человек в старой шинели – совсем не то, что в новой, просто кошка – совсем не та, которую можно издали принять за куницу. Весь Петербург – город видимости, здесь «все обман, все бред, все не то, что кажется».
Что же касается замечания о кошке и кунице, то оно, как можно предположить дважды откликнулось в литературе 1920-х годов. Помните, как Шариков, поступивши на службу в очистку («Мы вчера котов душили, душили»), говорит о том, что из них «белок будут делать на рабочий кредит»? Да и тот «шанхайский барс» (он же «мексиканский тушкан»), в который кутается людоедка Эллочка из «Двенадцати стульев» тоже явно менее благородного происхождения.
Марина Неелова в роли Акакия Акакиевича. Режиссер – Валерий Фокин
Почему Петрович вынимает шинель из носового платка?
Обратим внимание и на такую странную деталь: когда Петрович приносит Акакию Акакиевичу новую шинель, он вынимает ее … из носового платка. Рационально объяснить эту деталь, конечно, невозможно: как бы ни был велик носовой платок Петровича и как бы ни был мал ростом Акакий Акакиевич, завернуть шинель в носовой платок невозможно. Почему же Гоголь придумал такой странный способ упаковки шинели?
Рисунок Маргариты Журавлевой
Где в «Шинели» спрятался Пушкин?
Кажется, о чем бы ни писал Гоголь, он писал о Пушкине или видел Пушкина перед собой. В «Невском проспекте» прекрасные черные бакенбарды принадлежат «одним только камер-юнкерам или служащим иностранной коллегии», в «Записках сумасшедшего» все лучшее, что ни есть на свете, всегда достается одним только камер-юнкерам. В «Ревизоре» Хлестаков «с Пушкиным на дружеской ноге», в «Мертвых душах» пушкинскими чертами наделен Плюшкин. А где же спрятан Пушкин в «Шинели»?
«…или даже, когда не о чем говорить, пересказывая вечный анекдот о коменданте, которому пришли сказать, что подрублен хвост у лошади Фальконетова монумента…»
Пушкин и Гоголь. «Митьки»
Что происходит в финале повести?
После смерти Акакия Акакиевича по Петербургу начинают прокатываться слухи, что у Калинкина моста появился какой-то «мертвец в виде чиновника», «ищущий какой-то утащенной шинели и под видом стащенной шинели сдирающий со всех плеч, не разбирая чина и звания, всякие шинели». Точного соответствия этого призрака покойному Акакию Акакиевичу нет, но, тем не менее, можно предположить, что именно он снимает шинели со всех, в том числе и со значительного лица.
Но поведение этого чиновника-призрака нельзя назвать просто местью. Неслучайно он сдирает со всех «все шкуры и кожи, какие только придумали люди для прикрытия собственной». Если вспомнить, что человек обрел одежду после грехопадения и изгнания из рая, то можно предположить, что Акакий Акакиевич (если это, конечно, действительно он) вершит над человечеством своего рода Страшный суд, возвращая его к догреховному состоянию. Вспомним, что мотив Страшного суда, возмездия, кары, появляется в целом ряде гоголевских произведений – вариацией на его тему становится «немая сцена» в «Ревизоре», благородным разбойником становится капитан Копейкин из «Мертвых душ». Напоминание о Страшном суде – единственный, по мысли Гоголя, способ достучаться до человечества и напомнить ему о том, что оно пошло не по тому пути.
«По Петербургу пронеслись вдруг слухи, что у Калинкина моста и далеко подальше стал показываться по ночам мертвец в виде чиновника, ищущего какой-то утащенной шинели и под видом стащенной шинели сдирающий со всех плеч, не разбирая чина и звания, всякие шинели: на кошках, на бобрах, на вате, енотовые, лисьи, медвежьи шубы – словом, всякого рода меха и кожи, какие только придумали люди для прикрытия собственной».
Художник Натан Альтман
Авторы текста: Мария Марковна Гельфонд, Галина Львовна Гуменная, Полина Захарова, Степанида Красножен, Анастасия Рискина, Екатерина Солдабокова
Автор иллюстрации: Ольга Вдовина
Что такое портной кажется даже странно
Николай Васильевич Гоголь
В департаменте. но лучше не называть, в каком департаменте. Ничего нет сердитее всякого рода департаментов, полков, канцелярий и, словом, всякого рода должностных сословий. Теперь уже всякий частный человек считает в лице своем оскорбленным всё общество. Говорят, весьма недавно поступила просьба от одного капитан-исправника, не помню какого-то города, в которой он излагает ясно, что гибнут государственные постановления и что священное имя его произносится решительно всуе. А в доказательство приложил к просьбе преогромнейший том какого-то романтического сочинения, где чрез каждые десять страниц является капитан-исправник, местами даже совершенно в пьяном виде. Итак, во избежание всяких неприятностей, лучше департамент, о котором идет дело, мы назовем одним департаментом. Итак, в одном департаменте служил один чиновник; чиновник нельзя сказать чтобы очень замечательный, низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица что называется геморроидальным. Что ж делать! виноват петербургский климат. Что касается до чина (ибо у нас прежде всего нужно объявить чин), то он был то, что называют вечный титулярный советник, над которым, как известно, натрунились и наострились вдоволь разные писатели, имеющие похвальное обыкновенье налегать на тех, которые не могут кусаться. Фамилия чиновника была Башмачкин. Уже по самому имени видно, что она когда-то произошла от башмака; но когда, в какое время и каким образом произошла она от башмака, ничего этого неизвестно. И отец, и дед, и даже шурин и все совершенно Башмачкины ходили в сапогах, переменяя только раза три в год подметки. Имя его было Акакий Акакиевич. Может быть, читателю оно покажется несколько странным и выисканным, но можно уверить, что его никак не искали, а что сами собою случились такие обстоятельства, что никак нельзя было дать другого имени, и это произошло именно вот как. Родился Акакий Акакиевич против ночи, если только не изменяет память, на 23 марта. Покойница матушка, чиновница и очень хорошая женщина, расположилась, как следует, окрестить ребенка. Матушка еще лежала на кровати против дверей, а по правую руку стоял кум, превосходнейший человек, Иван Иванович Ерошкин, служивший столоначальником в сенате, и кума, жена квартального офицера, женщина редких добродетелей, Арина Семеновна Белобрюшкова. Родильнице предоставили на выбор любое из трех, какое она хочет выбрать: Моккия, Сессия, или назвать ребенка во имя мученика Хоздазата. «Нет, – подумала покойница, – имена-то всё такие». Чтобы угодить ей, развернули календарь в другом месте; вышли опять три имени: Трифилий, Дула и Варахасий. «Вот это наказание, – проговорила старуха, – какие всё имена; я, право, никогда и не слыхивала таких. Пусть бы еще Варадат или Варух, а то Трифилий и Варахасий». Еще переворотили страницу – вышли: Павсикахий и Вахтисий. «Ну, уж я вижу, – сказала старуха, – что, видно, его такая судьба. Уж если так, пусть лучше будет он называться, как и отец его. Отец был Акакий, так пусть и сын будет Акакий». Таким образом и произошел Акакий Акакиевич. Ребенка окрестили, причем он заплакал и сделал такую гримасу, как будто бы предчувствовал, что будет титулярный советник. Итак, вот каким образом произошло всё это. Мы привели потому это, чтобы читатель мог сам видеть, что это случилось совершенно по необходимости и другого имени дать было никак невозможно. Когда и в какое время он поступил в департамент и кто определил его, этого никто не мог припомнить. Сколько ни переменялось директоров и всяких начальников, его видели всё на одном и том же месте, в том же положении, в той же самой должности, тем же чиновником для письма, так что потом уверились, что он, видно, так и родился на свет уже совершенно готовым, в вицмундире и с лысиной на голове. В департаменте не оказывалось к нему никакого уважения. Сторожа не только не вставали с мест, когда он проходил, но даже не глядели на него, как будто бы через приемную пролетела простая муха. Начальники поступали с ним как-то холодно-деспотически. Какой-нибудь помощник столоначальника прямо совал ему под нос бумаги, не сказав даже: «перепишите», или: «вот интересное, хорошенькое дельце», или что-нибудь приятное, как употребляется в благовоспитанных службах. И он брал, посмотрев только на бумагу, не глядя, кто ему подложил и имел ли на то право. Он брал и тут же пристраивался писать ее. Молодые чиновники подсмеивались и острились над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия, рассказывали тут же пред ним разные составленные про него истории; про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьет его, спрашивали, когда будет их свадьба, сыпали на голову ему бумажки, называя это снегом. Но ни одного слова не отвечал на это Акакий Акакиевич, как будто бы никого и не было перед ним; это не имело даже влияния на занятия его: среди всех этих докук он не делал ни одной ошибки в письме. Только если уж слишком была невыносима шутка, когда толкали его под руку, мешая заниматься своим делом, он произносил: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» И что-то странное заключалось в словах и в голосе, с каким они были произнесены. В нем слышалось что-то такое преклоняющее на жалость, что один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться над ним, вдруг остановился, как будто пронзенный, и с тех пор как будто всё переменилось перед ним и показалось в другом виде. Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился, приняв их за приличных, светских людей. И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» – и в этих проникающих словах звенели другие слова: «Я брат твой». И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утонченной, образованной светскости, и, Боже! даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным.
Вряд ли где можно было найти человека, который так жил бы в своей должности. Мало сказать: он служил ревностно, – нет, он служил с любовью. Там, в этом переписываньи, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его. Если бы соразмерно его рвению давали ему награды, он, к изумлению своему, может быть, даже попал бы в статские советники; но выслужил он, как выражались остряки, его товарищи, пряжку в петлицу да нажил геморрой в поясницу. Впрочем, нельзя сказать, чтобы не было к нему никакого внимания. Один директор, будучи добрый человек и желая вознаградить его за долгую службу, приказал дать ему что-нибудь поважнее, чем обыкновенное переписыванье; именно из готового уже дела велено было ему сделать какое-то отношение в другое присутственное место; дело состояло только в том, чтобы переменить заглавный титул да переменить кое-где глаголы из первого лица в третье. Это задало ему такую работу, что он вспотел совершенно, тер лоб и, наконец, сказал: «Нет, лучше дайте я перепишу что-нибудь». С тех пор оставили его навсегда переписывать. Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало. Он не думал вовсе о своем платье: вицмундир у него был не зеленый, а какого-то рыжевато-мучного цвета. Воротничок на нем был узенький, низенький, так что шея его, несмотря на то что не была длинна, выходя из воротника, казалась необыкновенно длинною, как у тех гипсовых котенков, болтающих головами, которых носят на головах целыми десятками русские иностранцы. И всегда что-нибудь да прилипало к его вицмундиру: или сенца кусочек, или какая-нибудь ниточка; к тому же он имел особенное искусство, ходя по улице, поспевать под окно именно в то самое время, когда из него выбрасывали всякую дрянь, и оттого вечно уносил на своей шляпе арбузные и дынные корки и тому подобный вздор. Ни один раз в жизни не обратил он внимания на то, что делается и происходит всякий день на улице, на что, как известно, всегда посмотрит его же брат, молодой чиновник, простирающий до того проницательность своего бойкого взгляда, что заметит даже, у кого на другой стороне тротуара отпоролась внизу панталон стремешка, – что вызывает всегда лукавую усмешку на лице его.