Что такое стихи эольски
Что навеяла Поющая Поэтам?
Михаил Васильевич Ломоносов (1711-1765)
Я знак бессмертия себе воздвигнул
Превыше пирамид и крепче меди,
Что бурный аквилон сотреть не может,
Ни множество веков, ни едка древность.
Где быстрыми шумит струями Авфид,
Где Давнус царствовал в простом народе,
Отечество мое молчать не будет,
Что мне беззнатной род препятством не был,
Чтоб внесть в Италию стихи эольски
И перьвому звенеть Алцейской лирой.
Взгордися праведной заслугой, муза,
И увенчай главу Дельфийским лавром.
1747
Первое на русском языке переложение тридцатой оды Горация, книга 3 «К Мельпомене»
Exegi monumentum aere perennius. 23 год до н. эры.
Авфид — река на родине Горация на юге Италии.
Давнус — или Давн, царь Апулии, родины Горация.
Стихи эольски – (Эолийские) Гораций имеет в виду, что ему принадлежит заслуга перенесения на италийскую почву греческой лирики, которую он называет «эолийским напевом», потому что главные ее представители Алкей и Сафо (VI век до н.э.) были эолийцами.
Алцейской лирой. Альцей (Алкей) — древнегреческий лирик VII з. до н. э. Писал на эолийском диалекте.
Дельфийским лавром – в Дельфах был главный храм Аполлона, священным деревом которого считался лавр.
Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный,
Металлов тверже он и выше пирамид;
Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный,
И времени полет его не сокрушит.
Так! — весь я не умру, но часть меня большая,
От тлена убежав, по смерти станет жить,
И слава возрастет моя, не увядая,
Доколь славянов род вселенна будет чтить.
Слух пройдет обо мне от Белых вод до Черных,
Где Волга, Дон, Нева, с Рифея льет Урал;
Всяк будет помнить то в народах неисчетных,
Как из безвестности я тем известен стал,
Что первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетелях Фелицы возгласить,
В сердечной простоте беседовать о боге
И истину царям с улыбкой говорить.
О муза! возгордись заслугой справедливой,
И презрит кто тебя, сама тех презирай;
Непринужденною рукой неторопливой
Чело твое зарей бессмертия венчай.
Александр Сергеевич Пушкин
Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастет народная тропа,
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.
Нет, весь я не умру — душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит —
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгус, и друг степей калмык.
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я Свободу
И милость к падшим призывал.
Веленью божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспоривай глупца.
Другие статьи в литературном дневнике:
Портал Проза.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.
Ежедневная аудитория портала Проза.ру – порядка 100 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более полумиллиона страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.
© Все права принадлежат авторам, 2000-2021 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+
Что такое стихи эольски
В этой статье речь пойдет о трех русских переводах оды Горация «К Мельпомене» — Ломоносова, Державина и Пушкина. Мы не берем тему перевода этой оды (которую часто называют просто «Памятник») в сколько-нибудь широком аспекте[2]. Сравним только перевод двух строк Горация в этих классических версиях. Разница между ними весьма любопытна и некоторым образом отражает общую эволюцию русской поэзии от Ломоносова до Пушкина.
Начнем с первого перевода. Он датируется 1755 годом. Литературный язык того времени, не вполне сформировавшийся, бывает труден для современного читателя; но этот текст Ломоносова на редкость прозрачный.
Я знак бессмертия себе воздвигнул
Превыше пирамид и крепче меди,
Что бурный аквилон сотреть не может,
Ни множество веков, ни едка древность.
Велику часть мою, как жизнь скончаю.
Я буду возрастать повсюду славой,
Пока великий Рим владеет светом.
Где быстрыми шумит струями Авфид,
Где Давнус царствовал в простом народе,
Отечество мое молчать не будет,
Что мне беззнатный род препятством не был,
Чтоб внесть в Италию стихи эольски
И первому звенеть Алцейской лирой.
Взгордися праведной заслугой, муза,
И увенчай главу дельфийским лавром.
Гораций был родом из Апулии, бедной провинции за Апеннинами, которой когда-то правил легендарный царь Давн и где единственная значительная река называется необычным для нашего слуха именем Ауфид (ударение на первом слоге). Остальное все понятно, хотя и встречаются устаревшие формы слов (например, «сотреть», то есть «стереть»). Задуматься можно разве что над сочетанием «едка древность». У слова «едкий» два смысла, это может быть едкая жидкость или едкое (саркастическое) замечание. Слово «древность» употребляется здесь метонимически как «время, долгие века». Сообразуя со значениями слова «едкий», получаем: «едка древность» — это разъедающее, всепожирающее время.
Впрочем, если русский язык для читателя родной, он угадает смысл этой фразы и без подсказки. А если к тому же в нем есть природная филологическая жилка, если он чувствует язык, то в придачу к тому получит особое наслаждение от самой редкости и архаичности этого выражения — очень похожее на то, какое современный человек, уставший от окружающего его ширпотреба, испытывает в музее среди вещей старинных и удивительных.
На этом словесном, чувственном наслаждении основывается все искусство поэзии, как это хорошо понимал уже Ломоносов. Он не только совершил революционную реформу в русской поэзии, введя в нее силлабо-тонический строй и сочинив «Оду на взятие Хотина 1739 года» (которую Ходасевич назвал «первым звуком» русской Музы). Он написал замечательную статью «Предисловие о пользе книг церковных в российском языке» (1758), которая и ныне, через 250 лет, даже кое в чем устарев, не утратила однако своего интереса — и даже актуальности.
Одна из идей этой статьи заключается в том, что исторически сложившаяся в русском языке диглоссия (сосуществование русского и церковнославянского языков) представляет особые выгоды для нашей поэзии. Ибо возвышенный характер церковнославянской лексики, приобретенный через возвышенность выраженного на нем божественного содержания, сам по себе поднимает регистр поэтической речи, сообщая сказанному глубину и дополнительные сакральные смыслы. «Рассудив таковую пользу от книг церковных славенских в российском языке, — пишет Ломоносов, — всем любителям отечественного языка беспристрастно объявляю и дружелюбно советую, уверяясь собственным своим искусством, чтобы читали все церковные книги…»
Слова Ломоносова и сегодня стоит обратить ко «всем любителям отечественного языка» — с одной лишь поправкой. Теперь, когда у нас за плечами три славных века русской поэзии, именно она (как и классическая русская проза) сделалась нашим главным «священным писанием». Усердно читать и перечитывать русскую поэзию — во всей полноте, от Кантемира и Ломоносова, — вот что надо «дружелюбно советовать» в особенности молодым поэтам. Без этого богатства русский язык обмелеет, а поэзия наша превратится в безродную нищую побирушку.
Из трех рассматриваемых переводов именно перевод Ломоносова — самый близкий к оригиналу. Точнее говоря, он один может считаться переводом в собственном смысле слова, а версии Державина и Пушкина — лишь переложениями. Это касается и содержания, и отчасти формы. В те времена задача близкого воспроизведения античных размеров еще по-настоящему не ставилась. Но, по крайней мере, ломоносовский перевод не рифмован — как и положено античным стихам — в отличие от державинского и пушкинского. Белый пятистопный ямб со сплошь женскими окончаниями — та нейтральная форма, которая вполне способна сыграть в нашем воображении роль древнего размера.
Ломоносов не воспроизвел ни характерных инверсий, ни анжамбеманов оригинала, придающих стиху Горация особую красоту и торжественность, но размеренная поступь его русских стихов, в которых почти каждая строка составляет законченный синтаксический отрезок, производит такое же впечатление торжественности.
В своей оде Гораций не только пророчит себе славу, но и объясняет, за что его будет чтить потомство. Это ключевое место стихотворения (строки 13-14). Чтить его будут за то, что он
princeps Aeolium carmen ad Italos
Что значит буквально:
первым эолийскую песню к италийскому
применил размеру (мотиву)
Таким образом, свою главную заслугу перед римской поэзией Гораций видит в области формы, а не содержания: в том, что он усвоил родной поэзии размеры эолийских лириков VI века до нашей эры (Эолия — заморская область Древней Греции, в которую входил остров Лесбос, родина Алкея и Сапфо).
Это, может быть, не совсем точно; интерес к редким греческим размерам проявляли еще неотерики за целое поколение до Горация; в частности, у Катулла есть уже сапфическая строфа. Тем не менее именно в одах Горация мы находим такое богатство античных «именных» размеров (не меньше двенадцати), и самый употребительный из них — алкеев стих, он используется в 36 одах.
Ломоносов перевел это место так:
Чтоб внесть в Италию стихи эольски
И первому звенеть Алцейской лирой.
Это не только точно, но и мудро: для тех, кто не помнит, кто такие были эолийские поэты, Ломоносов добавляет имя Алкея (Алцея) — уж его-то каждый образованный читатель знает. Это поясняющий — но тактично и ненавязчиво поясняющий — перевод.
И вот что интересно: говоря от лица Горация, Ломоносов в то же время говорит о себе. Ведь его заслуги перед русской поэзией тоже лежат в области формы. Он сумел «внесть» в Россию силлабо-тоническую поэзию — по существу, «стихи немецки», он впервые навел порядок в русской грамматике («Российская грамматика», 1757) и в стилистике (введя понятие о трех стилях).
Так что тут получилось полное совпадение, как бы слияние голосов римского поэта и его русского переводчика.
Отечество мое молчать не будет,
Что мне беззнатный род препятством не был…
Это слова самого Ломоносова (хотя и Горация тоже).
Через сорок лет после Ломоносова свой «Памятник» создал Державин. Это уже не перевод, а откровенное «применение к себе», что становится ясным в восьмой строке, где вместо римлян появляются Славяне (с большой буквы; и рядом вселенная — с маленькой):
Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный;
Металлов тверже он и выше пирамид:
Ни вихрь его, ни гром не сломит быстротечный,
И времени полет его не сокрушит.
Так! Весь я не умру, но часть меня большая,
От тлена убежав, по смерти станет жить,
И слава возрастет моя, не увядая,
Доколь Славянов род вселенна будет чтить.
Державин — певец екатерининского века, эпохи безудержных имперских амбиций и гремучих од великой государыне, в сочинении которых упражнялись лучшие поэты того времени. В третьей строфе Державин недаром поминает размеры российской державы («от белых вод до черных»), расширению которой способствовала правящая императрица; а в четвертой строфе называет и ее саму, свою покровительницу и благодетельницу.
Слух прóйдет обо мне от белых вод до черных,
Где Волга, Дон, Нева, с Рифея льет Урал;
Всяк будет помнить то в народах неисчетных,
Как из безвестности я тем известен стал,
Что первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетелях Фелицы возгласить,
В сердечной простоте беседовать о Боге
И истину царям с улыбкой говорить.
Что же Державин называет первой и главной своей поэтической заслугой? Не просто восхваление монархини (тут у него было много соперников), а стиль и жанр своих стихов. То, что даже верноподданнейшую оду он умел сочинить «в забавном русском слоге», то есть без того обязательного «громокипения», над которым еще в 1759 году издевался умница Сумароков:
Гром, молнии и вечны льдины,
Моря и озера шумят,
Везувий мещет из средины
В подсолнечну горящий ад.
С востока вечна дым восходит,
Ужасны облака возводит
И тьмою кроет горизонт.
Эфес горит, Дамаск пылает,
Тремя Цербер гортаньми лает,
Средьземный возжигает понт.
А. Сумароков «Ода вздорная. II»
Державин избег этого ходульного и безнадежно устаревшего стиля. Но чего же он достиг? Забавно возглашать о добродетелях барыни пристало льстивому рабу, а не поэту. Говорить царям истину, но с улыбкой и как бы шутя — да ведь это роль шекспировского дурака, придворного шута!
И все-таки Державин был прав, исчисляя свои заслуги. Сменив тон поэтической речи, разве он не способствовал, хотя бы отчасти, «смягчению сердец», очеловечиванию своей эпохи? И главное: он ввел в русскую поэзию новый регистр, который ей был насущно необходим, такую интимную, домашнюю, легкомысленную ноту, без которой не было бы и Пушкина. Ведь что такое: «поэзия должна быть, прости Господи, глуповата»? Эта та же «сердечная простота» Державина — раскованность и непритязательность, которых так не хватало поэзии классицистов.
Третья строка четвертой строфы: «В сердечной простоте беседовать о Боге», конечно, отсылка к великой оде Державина «Бог» с ее глубокими мыслями и чеканными формулами. Например:
Я связь миров, повсюду сущих,
Я крайняя степень вещества,
Я средоточие живущих,
Черта начальна божества…
Это написано в России, но для того времени на вполне европейском уровне научных и философских представлений. Конечно, 1795 год — не 1755-ой, когда за намек на множественность миров один стихотворец писал на другого донос в Священный Синод; однако соломки постелить не лишнее, отсюда и оговорка Державина: дескать, если что не то написал, то не по умыслу, а «в сердечной простоте».
И, наконец, концовка — с этим презрительным жестом в сторону невежд, которого не было у Горация, но который переймет Пушкин в своем «Памятнике» («И не оспоривай глупца»).
О Муза! Возгордись заслугой справедливой,
И прéзрит кто тебя, сама тех презирай;
Непринужденною рукой, неторопливой
Чело твое зарей бессмертия венчай.
Выписывать пушкинское «Я памятник себе воздвиг нерукотворный» нет нужды. Самая ударная строфа, как известно, была подправлена Жуковским, чтобы стихотворение могло быть напечатано в николаевской России. Получилось так: «И долго буду тем народу я любезен, / Что чувства добрые я лирой пробуждал, / Что прелестью живой стихов я был полезен / И милость к падшим призывал». Первая поправка, перестановка двух пушкинских слов — еще туда-сюда, но третья строка: «Что прелестью живой стихов я был полезен» — звучит столь жеманно, не по-пушкински, что ее не решились выбить на памятнике, открытом в Москве в 1880 году. Так что на постамент попали два двустишия из разных строф — с одной стороны:
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык.
И долго буду тем народу я любезен,
Что чувства добрые я лирой пробуждал.
Когда к столетнему юбилею смерти Пушкина в 1937 году, перенося его памятник на другую сторону улицы Горького, решили исправить эту надпись, казалось бы, тогда и дать центральную строфу Пушкина полностью, в неискаженном виде:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в свой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Но вот ирония судьбы: и спустя сто лет в России слова о жестоком веке и о свободе звучали опасно. Так что исправили только порядок слов: «народу я любезен» — «любезен я народу». Один пишем, два в уме.
Итак, попробуем подвести итог. Какой вывод можно сделать из нашего сопоставления? Когда мы глядим на трактовку этого места «Памятника» — о заслуге поэта перед потомством — у Ломоносова, Державина и Пушкина, мы видим как бы ступеньки лестницы.
Ломоносов (в согласии с Горацием) говорит о языке и просодии, Державин — о жанре и стиле, Пушкин — о содержательности. Это как раз те три уровня текста, которые (как учат студентов-филологов) нужно последовательно анализировать при разборе поэтического произведения. И именно так строятся многие литературоведческие статьи.
Эти же три уровня текста соответствуют трем этапам развития русской поэзии от Ломоносова до Пушкина. Сначала фундамент: просодия, поэтический язык; затем расширение жанрового диапазона, одомашнивание поэтической речи; и наконец — в романтический период — новое содержание, передовые идеи века, выраженные в стихах.
Недаром Евгений Баратынский ставил поэзию на первое место в движении общественной мысли. «Сначала мысль, воплощена / В поэму сжатую поэта, / Как дева юная, темна / Для невнимательного света; / Потом, осмелившись, она / Уже увёртлива, речиста, / Со всех сторон своих видна, / Как искушённая жена / В свободной прозе романиста; / Болтунья старая, затем, / Она, подъемля крик нахальный, / Плодит в полемике журнальной / Давно уж ведомое всем…»
Переходя от Ломоносова к Державину и дальше к Пушкину, мы видим, что поэтические версии «Памятника» становятся всё более свободными, все дальше отходят от своего античного источника. Стихотворение Пушкина, очевидно, дальше всего. Но кое в чем, на мой взгляд, оно ближе — и точнее передает мысль Горация. Я говорю об этих важнейших строках, с шестой по девятую:
Non omnis moriar! Multaque pars mei
Vitabit Libitinam. Usque ego postera
crescam laude, recens, dum Capitolium
scandet cum tacita virgine pontifex.
В переводе А. П. Семенова Тян-Шанского (1916):
Нет, не весь я умру! Лучшая часть моя
Избежит похорон: буду я славиться
До тех пор, пока жрец с девой безмолвною
Всходит по ступеня́м в храм Капитолия.
Речь идет о процессии, совершавшейся ежемесячно к храму Весты, в котором горел неугасимый огонь и хранились священные реликвии, по преданию, вывезенные Энеем из горящей Трои. Верховный жрец в сопровождении старшей весталки поднимался на Капитолий, чтобы принести жертву богине. Звучали ритуальные слова, исполнялись торжественные гимны, в то время как девы-жрицы хранили торжественное молчание. Неукоснительность этого обряда связывалась с неизбывностью и несокрушимостью римского государства.
Проясняя это место для русского читателя, Ломоносов передал обстоятельство времени (dum Capitolium / scandet cum tacita virgine pontifex) одной формулой — одной великолепной строкой:
Я буду возрастать повсюду славой,
Пока великий Рим владеет светом.
Державин, применивший оду Горация к себе и своему отечеству, ту же идею передал так:
И слава возрастет моя, не увядая,
Доколь Славянов род вселенна будет чтить.
Лишь Пушкин отступил от этой интерпретации. Я думаю, он глубже вник в мысль своего римского собрата. Ведь и Гораций мог написать что-то в таком же роде — о власти Рима над миром, его силе и могуществе; в конце концов, о гордом языке римлян, на котором говорят во всех концах земли. Но нет, он связал свое поэтическое бессмертие с другим — с исполнением священных обрядов, с завещанной традицией, которую будут блюсти потомки. С сохранением культуры.
И Пушкин его отлично понял.
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет лишь один пиит!
Нет, ни вечность Рима (первого или третьего), ни сохранение языка не спасет, если восторжествует варварство, если будут забыты священные обряды культуры, и поэзия — один из таких обрядов. Если это исчезнет… Через сто лет Мандельштам вообразил себе подобное и ужаснулся: «Европа без филологии — даже не Америка; это — цивилизованная Сахара, мерзость запустения. По-прежнему будут стоять европейские кремли и акрополи, готические города, соборы, похожие на леса, и куполообразные сферические храмы, но люди будут смотреть на них, не понимая…».
В великих стихах Горация подспудно заключена та же мысль. Недаром в самой поступи понтифика, восходящего на Капитолий, слышится торжественная размеренность стиха, и не случайно тут стоит то же самое слово, которое означает и восхождение, и поэтическую декламацию: «scandet cum tacita virgine pontifex». Scandere — это и «подниматься, восходить», и «размеренно читать» (стихи) — скандировать.
[1] © Григорий Кружков, 2021
[2] Обзор русских переводов см.: Алексеев М. П. Стихотворение Пушкина «Я памятник себе воздвиг…» — Л., 1967.
7 класс. Творчество М. В. Ломоносова (1711–1765) и Г. Р. Державина (1743–1816)
В помощь школьнику. Вторая неделя сентября
Текст: Ольга Лапенкова
Даже те ученики, которые исправно проводят время наедине с книгой (или учатся в классе с углубленным изучением гуманитарных дисциплин), вряд ли назовут Ломоносова или Державина своими любимыми авторами. Длиннющие предложения, куча старинных слов, да еще и постоянные упоминания греческих и римских богов… Без комментариев такую лирику не осилишь, думает школьник, — так стоит ли стараться? А главное — неужели эти «древние» поэты не могли писать понятнее?
Охваченный праведным гневом, юный читатель часто не понимает культурно-исторического контекста. Всё дело в том, что в конце далекого XVII века — грубо говоря, еще триста лет назад — русской литературы в привычном нам понимании практически не существовало. Грамотных людей было мало, в основном дворяне и священники; крестьяне же не умели ни читать, ни писать. Но даже если богатый помещик и овладевал премудростями русского языка, в его распоряжении были только церковные книги — и, если повезет, экземпляр «Домостроя». Помните Митрофанушку, который в комедии Д. И. Фонвизина «Недоросль» учился грамоте, заучивая богословские тексты?
В западных странах в том же XVII веке литературный процесс уже шел вовсю, но у нас-то «окно в Европу» еще никто не прорубил. Ситуация кардинально изменилась лишь с приходом к власти Петра I, так что в 1711 г. в Петербурге открылась первая типография, предназначенная для выпуска не только церковной, но и «светской» литературы. Но что в такой типографии было печатать? Немногочисленные литераторы писали либо духовные стихи и жизнеописания святых (наподобие «Повести о Петре и Февронии Муромских» Ермолая-Еразма), либо литературно обрабатывали старинные предания (так появилось «Сказание о Дракуле-воеводе») — вот, пожалуй, и всё. Чтобы воспитать отечественных прозаиков, поэтов и драматургов, требовались издания работ зарубежных классиков, — но где было взять подкованных переводчиков?
Тут-то и выступил на сцену Михаил Васильевич Ломоносов — первый российский автор, получивший образование за границей и заложивший фундамент, на котором выстроено, без преувеличения, всё колоссальное здание русской литературы.
«Архангельский мужик»
Историю жизни М. В. Ломоносова — или хотя бы основные ее события — знают, пожалуй, все. Он родился в Архангельской области в простой крестьянской семье; отец, державший грузовое судно, надеялся вырастить из него помощника по хозяйству, но мальчик рвался учиться. Несмотря на происхождение, он сумел выучиться русскому языку — и захотел освоить еще и латынь; родные, разумеется, «мечтателя» не поддержали. Тогда, в 1731 году, 19-летний юноша сбежал из дома и прибыл в Москву, где поступил в Славяно-греко-латинскую академию, основанную одним из немногочисленных творческих людей XVII века — поэтом Симеоном Полоцким.
Заслужив диплом и оказавшись в числе лучших учеников, Ломоносов получил возможность поступить в Академию наук и художеств в Санкт-Петербурге — и, снова отличившись, уехал продолжать образование в Германию. Михаил Васильевич стал первым русским студентом, который побывал в Европе и вернулся домой. Но он не просто вернулся, а бросил все свои силы на развитие отечественной науки. Будучи «универсальным человеком», Михаил Васильевич внес огромный вклад в развитие физики и химии, ботаники и геологии, живописи и историографии — и, конечно, поэзии. Но как и о чем писать, если вся русская литература — это, считай, белый лист?
Выбор Ломоносова оказался беспроигрышным: он принял решение «отталкиваться» от древнеримской и древнегреческой литературы. Как минимум потому, что во всей Европе эти произведения — от сборников мифов до трагедий и комедий — уже давно стали классическими, а отечественному читателю только предстояло с ними познакомиться. Именно поэтому в лирике Ломоносова так много непонятных имен и названий. Посмотрим, как это работает, на примере стихотворения «Я знак бессмертия себе воздвигнул», которое является вольным переводом оды древнеримского поэта Горация:
Вооружимся стопкой энциклопедических словарей, найдём толкование каждого непонятного слова и выясним, что:
Итак, смысл стихотворения в следующем: лирический герой — древнеримский поэт, очевидно, сам Гораций — по праву гордится своими произведениями и понимает, что они сохранят его имя в веках лучше любого памятника. Герой уверен, что земляки всегда будут читать его стихи; основную же свою заслугу автор видит в том, что он «перенял» у древних греков приемы их классической поэзии и как бы «перенес» их в родную Италию.
Но почему же этот перевод считают авторским, то есть «собственным» произведением Михаила Васильевича? Да потому, что за фигурой Горация явственно проступает сам Ломоносов. «Мне беззнатный род препятством не был» — это не только про древнеримского поэта, который действительно не мог похвастаться «высоким» происхождением, но и про крестьянского юношу из Архангельска, который пришел в Москву, чтобы учиться.
Итак, стихи Ломоносова действительно современному читателю не очень-то понятны, — но без его трудов не было бы ни Пушкина, ни Лермонтова, ни Толстого и Достоевского, ни любого другого российского классика.
Г. Р. Державин
Продолжателем дела М. В. Ломоносова стал Гавриил Романович Державин, который родился на тридцать лет позже и «отталкивался» не только от древних греков и римлян, но и от произведений славного соотечественника. Этот автор уже пошел по пути некоторого «упрощения» русского литературного языка; он по-прежнему писал для образованных дворян, но старался творить так, чтобы его работы были понятны и начинающим читателям. Только сравните «Памятник» Ломоносова и державинское произведение на ту же тему:
Здесь, конечно, тоже хватает старославянизмов (одна только строка «доколь славянов род вселенна будет чтить» чего стоит) и непонятных словечек. Например, «Рифей» — это «удалённые северные горы в греческой мифологии, которые иногда отождествляются с Уралом», а Фелица — богиня успеха и счастья в древнеримской мифологии, но здесь под этим именем «скрывается» Екатерина II. Но, согласитесь, читать Державина уже намного проще, чем Ломоносова.
Семиклассникам из всего творчества Гавриила Романовича известно в основном два стихотворения — грозная сатира «Властителям и судьям» и пессимистичное размышление «Река времён в своём стремленьи. », главная мысль которого как бы спорит с «Памятником»:
Однако не будем забывать, что Гавриилу Романовичу не был чужд и юмор. Не пожалейте времени, чтобы прочитать ещё одно стихотворение, пусть оно и не входит в школьную программу:
На диво остроумный и вечно актуальный сюжет: молодой человек обещает осыпать любимую всем золотом мира, чуть ли не звезду с неба достать, — но стоит ей попросить немного денег в долг, как любовь тут же проходит; всё, «погас огонь в душе моей»!
Так что, читая произведения поэтов XVIII века, не судите их слишком строго. И поразмыслите вот о чем: первобытные люди, какими их рисуют в учебниках истории — толпятся себе в пещере, на плечах шкуры, в руках дубинки, — кажутся нам, конечно, очень смешными; но где бы мы сейчас были, если бы один гений из их числа не изобрел колесо?